Ричард Райт. Тоска по человечности
Прочитала роман-автобиографию Ричарда Райта (Richard Wright) “Черный” (Black Boy, 1946) и поняла, что она невероятно актуальна на все времена, потому что эта книга не только об отношениях между белыми и черными и формировании характера человека, обречённого страдать из-за расовой дискриминации. Эта книга о боли отвергнутой и не нашедшей себя индивидуальности. Роман об экзистенциальном одиночестве, роман без национальной принадлежности. Прописан в первую очередь тем, кому постоянно приходится сражаться со своим окружением, кто часто задается вопросом о своём месте в подлунном мире, и тем, кто чувствует себя маргиналом.
Герой не верит в бога, и из-за этого становится проклятием для своих близких. Ричарду нравится читать, и этим он не похож на своих ровесников, для которых чтение – чудное и дурацкое хобби. Он нашел только одного единомышленника в лице американского журналиста, автора «Книги предисловий» (1917) и «Предрассудков» (1927), Генри Луиса Менкена, чьи работы достались ему по библиотечной карточке белого коллеги. Сложный язык, на котором были написаны эти труды, помог молодому человеку впервые сформулировать свои свободолюбивые мысли. Слова – это оружие, слова отражают нападение и защищают от враждебной реальности.
В автобиографии сюжет сводится к переезду героя из штата в штат, с юга (Миссисипи, Мемфис) на север (Чикаго). Ричард пишет о том, как он растет, ходит в школу, учится работать на белых и терпеть унижения, как голод (первоначальное название книги American Hunger - *американский голод) становится его постоянным спутником с четырех лет и, как это ни странно прозвучит, отличительным признаком, способом самоидентификации. Роман состоит из двух частей: «Южная ночь» и «Ужас и триумф». Первая часть о мытарствах на юге и мечте вырваться из рабства. Вторая – о новой жизни и разочаровании в возможности единства Америки и личного счастья.
Среди запомнившихся бытовых примет 1920-1930 гг.: очереди за билетами для белых и черных, карточка в библиотеку только для белых, обращение к белым не иначе как Sir, необходимость держаться на расстоянии, разговаривая с белыми или оказавшись их случайным соседом, кулачные бои между черными, организованными их белыми работодателями, страховые компании и похоронные бюро для черных, зарабатывающие на их безграмотности. Из мемуарной хроники особенно запомнилось убийство хозяина местного бара – дяди Ричарда – он не хотел уходить из бизнеса, не уступив белым свое заведение; убийство черного белыми за связь с белой проституткой; драки между Ричардом и мальчишками из нового класса; порки Ричарда своими родственниками за то, что он, с их точки зрения, был богоотступником; публичное изгнание из коммунистической партии и т.д. Почти каждая страница – о насилии и о боли жертвы. Каждый диалог – это реконструкция, состоящая из прямой и внутренней речи повествователя, это двойная оптика, потому что поведение внутреннего «я» противоречит поведению социального «я». Чем больше герой стремится избежать конфликта, тем больше он его провоцирует, чем проще вопросы, которые ему задают, тем сложнее размышления над ответами. Ричард пытается примирить враждующие реальности, однако любой разговор всегда превращается в борьбу за существование.
Мне показалось, что самое ценное в этом романе – это общечеловеческая тема сопротивления насилию и бессмысленности страданий. И я не могла отделаться от мысли о том, что ситуация голода и вражды между различными социальными группами (не только по этническому признаку) могла бы быть сопоставима с тем, что происходило в Советской России в 1920-1930-е гг. Недаром черное население с упоением увлеклось коммунизмом, а главного героя обвиняли в «интеллектуализме». Представьте себе, что в этом время в Чикаго с воодушевлением подражали манерам Ленина: носили кепки, отращивали бородки и отчаянно жестикулировали, не говоря уже о моде имитировать русский акцент (образцами для подражания, в основном, служили польские эмигранты). Коммунисты создавали партийные ячейки, мечтали участвовать в международной борьбе, клеймили предателей и читали партлитературу.
Я собрала коллекцию цитат. Каждая из них – это повод задуматься о нашей непростой национальной истории и о том, как много общего между народами, живущими на расстоянии тысяч километров друг от друга.
Цитаты приведены по репринтному изданию 2006, HarperCollins Publishers.
At the age of twelve, before I had had one full year of formal schooling, I had a conception of life that no experience would ever erase, a predilection for what was real that no argument could ever gainsay, a sense of the world that was mine alone, a notion as to what life meant that no education could ever alter, a conviction that the meaning of living came only when one was struggling to wring a meaning out of meaningless suffering. (100)
I feel that America’s past is too shallow, her national character too superficially optimistic, her very morality too suffused with color hate for her to accomplish so vast and complex a task. Culturally the Negro represents a paradox: Though he is an organic part of the nation, he is excluded by the entire tide and direction of American culture. Frankly, it is felt to be right to exclude him, and it is felt to be wrong to admit him freely. Therefore if, within the confines of its present culture, the nation ever seeks to purge itself of its color hate, it will find itself at war with itself, convulsed by a spasm of emotional and moral confusion. (272)
I wanted a life in which the basic emotions of life were shared, in which common memory formed common past, in which collective hope reflected a national future. But I knew that no such thing was possible in my environment. The only ways in which I felt that my feelings could go outward without fear of rude rebuff or searing reprisal was in writing or reading, and to me they were ways of living. (279)
I saw black men mounted upon soapboxes at street corners, bellowing about bread rights, and revolution. I liked their courage, but I doubted their wisdom. The speakers claimed that Negroes were angry, that they were about to rise and join their white fellow workers to make a revolution. I was in and out of many Negro homes each day and I saw that a vast distance separated the agitators from the masses, a distance so vast that the agitators did not know how to appeal to the people they sought to lead.
Some mornings I found leaflets on my steps telling of China, Russia, and Germany; on some days I witnessed as many as five thousand jobless Negroes, led by Communists, surging through the streets. I would watch them with an aching heart, firmly convinced that they were being duped; but if I had been asked to give them another solution for their problem, I would not have known how. (294)
The emotional certainty seemed buttressed by access to a fund of knowledge denied to ordinary men, but a day’s observation of their activities was sufficient to reveal all their thought processes. An hour’s listening disclosed the fanatical intolerance of minds sealed against new ideas, new facts, new feelings, new attitudes, new hints at ways to live. They denounced books they had never read, people they had never met, ideas they could never understand, and doctrines whose names they could not pronounce. Communism, instead of making them leap forward with fire in their hearts to become masters of ideas and life, had frozen them at an even lower level of ignorance that had been theirs before they met Communism. (295-296)
Acting upon the loftiest of impulses, filled with love for those who suffer, urged toward fellowship with the rebellious, committed to sacrifice, why was it that there existed among Communists so much hate, suspicion, bitterness, and internecine strife? I stood in the midst of people I loved and I was afraid of them. I felt profoundly that they were traveling in the right directions, yet if their having power to rule had depended merely upon my lifting my right hand, I would have been afraid to do so. My heart throbbed and I whispered to myself: God, I love these people, but I’m glad that they’re not in power, or they’d shoot me! (368-369)
Racial hate had been the bane of my life, and here before my eyes was concrete proof that it could be abolished. Yet a new hate had come to take the place of the ranking racial hate. It was irrational that Communists should hate what they called ‘’intellectuals’’, or anybody who tried to think for himself. I had fled men who didn’t like the color of my skin, and now I was among men who did not like the tone of my thoughts. (369)
I picked up a pencil and held it over a sheet of white paper, but my feelings stood in the way of my words. Well, I would wait, day and night, until I knew what to say. Humbly now, with no vaulting dream of achieving a vast unity, I wanted to try to build a bridge of words between me and that world outside, that world which was so distant and elusive that it seemed unreal.
I would hurl words into this darkness and wait for an echo, and if an echo sounded, no matter how faintly, I would send other words to tell, to march, to fight, to create a sense of the hunger for life that gnaws in us all, to keep alive in out hearts a sense of the inexpressibly human. (384)