чтобы встать. чтобы пить. чтобы дышать.
пусть кто-то высосет эти расхождения из мозга опять.
безразличие примет все возможные истины.
Н шла по вышарканной палевой мостовой. Полдень разъедал лицо, проявляя веснушки и скрытую красноту тела. Кожу накаляло и жгло. Хлопок сарафана раздражал твердостью и белизной. Внешний город стремительно пустел. Словно колокола прозвонили и разнесли весть - по улицам бродила чума.
Дома, держащие выпирающую нутром дорогу, стояли ровно и низко, расплющенные гладью синего неба. Они подставляли солнцу всю свою бледную желтизну, нежась в лучах и потоках спокойного вольного ветра. Окна, голые и резкие, были распахнуты настежь. За ними решетом падал тюль. Изредка проглядывали человеческие силуэты, поглощаемые темнотой помещений. Представимые картины того существования оставались константами: слабый нежеланный бег по клавишам фортепиано и медленные обводы глазами ровных поверхностей штукатурки, колени, почерневшие от синяков и пыльных половиц, упершиеся для послушного удержания взгляда на деревянных крестах, возможно, наблюдение за суетой в окне напротив – безропотное согласие с тяжестью вздыхающих в фартуках. Еще много чего. Размеренность побывала и оставила след в каждом уголке, никто не хотел сопротивляться.
Чем дольше шагала Н, тем сильнее ее прижимало к горячему камню. Внимание рассредоточивалось, но она выхватывала некоторые обрывки пейзажей, привлекающие ее гармонией. Улицы стали покрыты припыленной зеленью днями. Пришла неспешная жизнь, в которой все на своих местах. Золотые сечения угадывались в следах, рисунках на стенах, словах, звуках, снах. Из воздуха текла легкость.
Длинный ряд строений - словно геометрия макета – прерывался, казалось, заброшенным. Облупившаяся калитка осталась открытой и приглашала. Черная кованая изгибами ограда утеряла свое предназначение, обнажая умиротворенный долгим покоем дом. Усталая, тянущаяся много метров кремовая поверхность стены в одно мгновение прорастала палитрой. Та часть была покрыта неразборчивыми кривыми и фигурами, крупными каплями и растительными силуэтами. Из всплеска пылающих красок и замерших движений поднимался полупрофиль, устремляющийся взглядом в вышину. Едва заметные линии очерчивали шею и скулы, незакрашенность которых делала кожу прозрачной, а лик - невесомым. Волосы, в жизни, наверное, цвета каштана, горели под солнцем, отражая тепло и свет. Языки прядей лежали и извивались, хаотично и по-юному небрежно. Податливая звезда и жара ощущали изображение миражом, мифическая красота и отстраненность – искусством. Не верилось, что этот ангел может быть вымышленным, но, в то же время, не возникало сомнений, что он рожден молодым воображением. Подтверждая перебивающие мысли, рядом, тонкой скачущей распсиховавшейся слезами и эмоциями линией, было выцарапано:
Н хотелось рассмотреть надпись, но после огня портрета в глазах сыпались золотые блестки. На минуту она погрузилась в дымные кольца памяти.
Солнце проглядывает сквозь свежую листву шелестящих переговаривающихся деревьев. Тонкие, пыльные от песчаных дорожек лучи скользят по платьям проходящих под чуть прогнувшейся от легкости Сесиль ветки. Забравшись, с высоты она любит наблюдать за прохожими и смотреть в бинокль за будничной суетой муравьев в зелени острого покрова.
Она часто сидит в озаренной солнцем траве и пишет что-то в своем дневнике. Разглядывает пролетающих мимо бабочек и стрекоз. Наверное, она бы фотографировала их, если бы ее родители могли себе позволить фотоаппарат. Светлые дни. Сесиль любит природу.
Вот она обнимает дерево. Потрескавшийся, наверное, вековой тополь обхвачен влажными от нетерпения и летней радости юными руками. А потом слушает сбивчивый шепот в кору. Сесиль мало говорит с людьми. С родными. Больше с деревьями и ромашками в заросшем заброшенном на окраине саду, где может пропадать до заката, увлекшись поисками новых видов.
Смотря далеко на дорогу, уходящую за горизонт в ровных бело-голубых лиловых серых облаках с пробивающимся в глаза солнцем, она уходит на запад, где пустынно-выветренные земли поднимаются в волнистые складки шелковых платьев. В сумерки закрывает глаза и улыбается, прощаясь до завтра.
Перед сном Сесиль выпивает полный стакан молока. Затем вытирает белые капельки на подбородке рукавом растянутой от коленок и локтей ночнушки в мелкий цветочек. Сидя на окне, долго смотрит на темную крону прилегающего дерева или тихо поет.
Дома двигаются, дома говорят. И теперь мы часто спрашиваем их, что бы случилось, если бы Сесиль осталась. Если бы мы тогда поняли, что она пыталась сказать нам своими одинокими голубыми глазами. Если бы пришли чуть раньше. Если бы не ждали последнего воскресенья июля, когда старая, выцветшая оранжем машина умчала ее по дороге.
От Сесиль у нас остались 3 камня, один из них, похожий на черепашку, чуть скошен вправо, словно на него наступили при детстве; еще браслет из крупных несимметричных призрачно-жемчужных бусин, с царапинами и трещинками у продетой веревки, похожей на стянутый жгут и книга «Маленький принц» в желто-голубой обложке.
Когда Н открыла глаза, они оказались уже привыкшими к картине, утратившей все свое исходное очарование и уподобившейся немому крику отчаявшегося и бунтующего, но талантливого подростка. Она решила более не задерживаться, удаляясь от витиеватого кустарника и заросшего газона, уже испаривших остатки утренней влаги и теперь изнемогающих в ожидании заката.
Продолжая двигаться вдоль параллелей выстроенных домов, Н перебирала в мыслях имена и лица своих друзей детства, от которых теперь остались только единицы. Она шла, городские виды мелькали беспросветными одно- и двухэтажными однотипными зданиями, мощеными дорожками посреди ровной выстриженной зелени и легкими калитками, соревнующимися в изяществе кружев, пока зрение не уловило темный рой за отдаленной оградой.
Несколько фигур в одной точке - десять или около того человек - создавали толпу, бросавшуюся в глаза после пройденной безэмоциональной пустоты. Компания, в которой большинство были мужчины, располагалась в саду у одного из домов и бурно, хотя тихо, обсуждала что-то. Черные как смоль пиджаки и брюки, туфли и хрустящие поблескивающие рубашки – дань подтексту присутствия в этом месте. Н стала в сомнениях. Пока в ее голове прокручивались всевозможные мысли, она с усердием наблюдала за мелкими перемещениями. Движения ног в брогах по кругу напоминали ритуальные обряды. Равно они свидетельствовали и о нерешительности. Образованная людьми и промежутками между ними фигура дышала инерцией, медленная поступь – таинством, но все действие скорее напоминало замедленное прокручивание пленки, акценты которой ставились в моменты, когда один из присутствующих наклонялся вперед, чтобы рассмотреть что-то на траве, свернувшееся клубком, иначе это невозможно было бы обступить тесным любопытством и погребить под дискуссией. Камера замедляла ход и приближалась к согнутой фигуре. А когда попытка разгадать заканчивалась – отъезжала назад, оставляя бывшие лица в тумане, оставаясь неудовлетворенной и грустной.
Решись подойти, Н уловила поток слов, падающих на объект внимания. Они многоголосно вылетали из ртов, чуть кружились вокруг и медленно, с вальяжной улыбкой опускались на землю, которая уже начинала исходить еле заметными проплешинами от тугих широких каблуков. Прислушиваясь же к шепоту, она обнаруживала пространные замечания и вопросы: Что он здесь делает? Нужно позвать кого-то. Ему на вид… Кто обнаружил? Нет, я не понимаю, зачем верить кому-то на слово, если…
Оказавшись ближе, Н уже понимала, что толпящиеся вокруг люди боятся подойти ближе, находясь в замешательстве и тихом раздумье. Лица их были наполнены философией и теорией, придающими налет интеллекта и воспитания, сдерживающими.
На образовавшейся поляне в позе зародыша лежал мальчик лет одиннадцати. Одной рукой он сжимал тетрадь, исписанную и потрепанную, раздавшуюся от клея и чужеродных картинок, в кулаке другой – что-то круглое или овальное, скрытое кистью.
Когда он открыл глаза, страх быстро сменился защитной отстраненностью, но заставил зажать дневник еще сильнее. Украдкой взглянув на лица окруживших его, уткнулся в землю.
Он начал судорожно листать, быстро проскакивая страницы с розовым потекшим Микки Маусом, билетами в кино прошлого века, заметками, написанными неровным и угловатым почерком, фотографиями проявленными и засвеченными, набросками рисунков, расплывшимися под сферами какао с молоком. Тогда прикрывал голубые глаза, словно пряча от постороннего белого шума, но неожиданно схватился за мягкую поволоку Н, а затем и ее спокойную руку.
Когда он начал говорить, речь лилась из его уст произвольно и порывисто. Забывая слова или теряя мысли, мальчик подолгу, не отрываясь, смотрел и играл с умещающимся в ладонь каменным шаром, переворачивая и ловя блики его светлыми линиями. Потом продолжал снова. Голос его был похож на вечную ломку, но тихий и без надрыва приоткрывающий чешую.
- Они не говорят со мной. Совсем. Но я не виню их. Я хотел бы быть ихтиологом. Когда изучаешь животное существо, словно прогуливаешься по темным аллеям. Плавники деревьев бьют в слепую голову, а ты не удивляешься, но остаешься завороженным, в то время как замороженное остается мертвым. Спокойствие и отсутствие помогают сосредоточиться. Бывает, я ощущаю себя той самой рыбой. Когда лежу на полу и вижу выпирающие ключицы на параллельной мне стене от закатывающегося за горизонт солнца. Летом небо наполнено блаженной наивностью. Мне нравится тихо поглощать воздух и жить, но иногда я устаю дышать и боюсь замереть навсегда. Например, когда… во время прогулок по парку. Можно заметить, как деревья распускают пальцы и черные силуэты поперек лица. Они разбавляются добродушием зелени. Но им никогда нельзя верить, если хочешь выжить. Весна опасна. Она кишит жирными воронами и острыми клювами в сторону тепла. Эти птицы вздымают крылья и летят в небеса. Они в более выгодном положении. Смотрят на нас свысока.
- Эхо часто настигает меня, а время отдаляется и зависает. Я начинаю бродить по шоссе 46 в получасе от традиционного чая. Околдовывающее солнечное пространство и безэмоциональный воздух. Я не знаю, как выбраться из дрейфа. Я рисую себе пути - пачкаю краской доски и бумагу карандашами. Это потайные дороги – сокровища, сверкающие в 19м долгожданными проводами. Другие тоже делают все, чтобы заглушить тоску, парящую над головами.
- Я часто гуляю по Кэлвии. И иногда встречаю кого-нибудь в ней. Один из них – безликий и невидимый - стучит, помогает мне выбираться из мира во снах, превращающихся в топот в висках. Я запомнил этот топот, потому что с ним появился Джейми. Не знаю, кто он – мой друг. Обычный мальчик, живущий в таком же пыльном городе. Он всегда ходит в костюмах и мало говорит. Много смотрит. Только его взгляд и запомнился окружным детским стаям: глаза, безмолвные, следящие и непонятные, и темный силуэт. Его не любят. Однажды Джейми бежал по пустым выпотрошенным дорогам. Он двигался мимо гаражей и домов, сараев и закрывшихся магазинов. На крышах некоторых из них сидели девочки помладше и теребили ногами ржавые от гвоздей старых реклам юбки. Кажется, все они любили кружево, потому что были покрыты ими с ног до головы. Кто-то решил, то так должны выглядеть беспристрастные зрители и послушные дочки. Джейми был все в том же костюме, зашарканном где-то и чуть рваном, но отутюженном до бессознательного состояния. Ему, наверное, было жарко, потому что мой взгляд, через который я следил за ним, прерывался и останавливался на секунды, потом снова продолжал раскачиваться в такт его бегу. Потом, начав задыхаться от нехватки воздуха и спотыкаясь о мелкий щебень, Джейми остановился. Мы повернулись вместе. Трое заходили на нас слева, четверо запыхавшихся с открытыми и улыбающимися ртами – прямо. Они наклонялись к земле и подбирали камни. Помню, что любимой игрой Джейми были прятки.
- Разве справедливо, что дети в нас умирают первыми?
Он поднялся медленно и отрешенно. Вишневоглазый маленький дипломат, так походивший на окружающую его толпу, но с угловатой хрупкостью в фигуре, сорвался с места и побежал по обратной стороне дороги. Он сделал круг, словно представляя себя самолетом и счастьем, а потом исчез за сужающимся поворотом.
До конца улицы оставалась пара минут медленным шагом. В руке Н сжимала яблоко светлого оникса. Метрах в пятидесяти виднелся высушенный камень церкви.