Прочтите же речь Геббельса. Прочтите последнее его выступление. Ох. Ох, он чертовски хорош. Чертовски.

@theartofmadeline
Three Goblin Art

titsay
KIROKAZE

Discoholic 🪩

JVL
tumblr dot com
hello vonnie
No title available

★

oozey mess

Janaina Medeiros
Sweet Seals For You, Always
No title available

pixel skylines
Jules of Nature
styofa doing anything
noise dept.
h
we're not kids anymore.

seen from Malaysia
seen from Germany
seen from United States
seen from Lithuania
seen from Australia
seen from United States
seen from United States

seen from United States

seen from Canada

seen from United States

seen from United States
seen from United States

seen from Malaysia
seen from Egypt
seen from United States
seen from United States

seen from United States
seen from Germany

seen from Malaysia

seen from Netherlands
@amedvedev
Прочтите же речь Геббельса. Прочтите последнее его выступление. Ох. Ох, он чертовски хорош. Чертовски.
Как и хотел, сплю по 4 часа в день. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы чувствовать себя бодро, хоть и начиналась стройка моего режима с сонного состояния на протяжении всего дня. Подъём в 7. Учёба до 18:00 с часом (редко -- двумя) на обед. Остальное время -- прогулки, чтение книг, выпивка (не смейтесь, это часть цепи -- идеально построенного тетриса). Ложусь в три часа ночи. Перед тем пописывая рассказы. И я могу назвать свой день продуктивным. Охуенно.
*
Отрывок, буквально стащенный с горячей сковороды, из будущего рассказа: * Мелкой дрожью по стеклу крапал дождь. Но два дворника, синхронно тикая, словно заведённые, не могли спасти Алису от слёз. Она свободной рукой нашла листок, который ей дал доктор и тихо прочла вслух: - Каждый день – это новая страничка в вашей жизни. Потому не стоит оглядываться на беды, которые преследовали вас в прошлом и бояться тех, что ждут вас впереди. Перед сном, и когда проснётесь, читайте мантру. Алиса вытерла этим листком скатившеюся по щеке слезу и улыбнулась. Если на самом деле всё так просто; что каждый день – это новая жизнь, новая страничка, то, что делать, если страница последняя?
Как-то я зашёл в интернет, чтобы узнать -- есть ли здесь порно, и через несколько лет завёл этот блог, чтобы одним вечером, перейдя дорогу, прийти к фразе XXI века: Любовь -- это, когда плевать на революцию. Больше никогда не сдвинусь с места.
В одном московском ночном клубе постоянно сносились сливные бачки унитазов. Тёлки, когда их ебали, не могли облокотиться на плитку, так как она была скользкой. И опирались на сам бачок. Сами понимаете, часто ломали керамику. Администратором вскоре надоело тратиться на ремонт и они сделали специальные поручни для удобства. Так вот, интернет-блог -- это те самые поручни. Ты стоишь раком, но знаешь, что дальше уже точно не упадёшь. А ломать больше нечего.
Если Иисус Христос существовал, и Библия -- летопись, то сын Божий во все свои 33 был пьяным вдрызг. Взять хотя бы тот факт, что он мог Тихий океан превратить в состав из этиловых эфиров жирных кислот, кислот органических, спирта, ацетали, воска, масла и прочих углеводов. Согласитесь, Иисус прослыл бы щедрым барменом, если бы сделал так. Но, к сожалению, он пил один. Иногда с двенадцатью друзьями в лесу. Не припомню, чтобы всегда. Во-вторых, посмотрите на штопор. Хотя бы на этот.
Если приглядеться, то можно увидеть, что Йозя был настолько предан алкоголю, что заснул на его открытии.
И не надо говорить, что вино раньше разливали только по глиняным горшкам прямиком из деревянной бочки. Мол, в них кроме, как агиасмой, ещё красным детей крестили. Закройте свои неверные рты. Стекло было. Фото выше -- доказательство. Вот, впрочем, и всё, что я хотел сказать миру сегодня. 09.10.2013 Санкт-Петербург И.Х.
В Италии сейчас хорошо. Тепло, -- знаю, -- точно. Если быть откровенным и честным, найти тебя там -- вопрос денег. Но их у меня нет. Поэтому я в России. За окном где-то апрель. Ты помнишь, что было в этом апреле. Помнишь? Холодно, чёрт подери, было. Зябко. И вокруг много снега. И льдины большими кусками по реке плывут. Сегодня меня занесло именно в ту затяжную зиму. И теперь я не могу понять для себя -- что лучше: выбраться из неё или из этой окраины чужого города. Наверное, заказать что-нибудь погорячее. Я пишу свою первую запись в интернет-блог на обороте флаера стриптиз-клуба. Я хочу подобрать метафору, но не вижу связи. Я ведь не раздеваюсь до гола. Слишком холодно мне. Мне слишком холодно. Я нахожусь в каком-то старом кафе. Здесь наливают вино и играет Depeche Mode. Но становится ли от этого старик Дэйв круче? Наверное, нет. Я, -- знаете, -- тоже. Или от того, что выгляжу я плохо, или характер мой вам не нравится -- не важно. (Я ведь не раздеваюсь до гола в публичных местах). Слишком холодно мне. Мне слишком холодно. В порядке бреда стоит добавить тот факт, что в Италию мне как бы и не хочется. Даже не так -- Италия меня не хочет. Надоел я ей настолько, насколько я её люблю. Поэтому не хочет. И такова вся она.
last glance
Начато на обороте авиабилета в самолёте Аэрофлота по дороге домой из Ленинграда в Цюрих.
Е.К.
he
Марк обвёл взглядом заброшенный чердак. Липкий, с уродливыми вмятинами деревянный пол у подле окна был застлан белыми стёгаными одеялами. В тёмном углу на раздвижном столе тикали серебряные часы с двенадцатичасовым циферблатом; и стоял телефон – белый и рогатый, похожий на автомобильное магнето ручкой сбоку; аккуратвозле диска украшенный нимбом стёртых цифр. Комната была почти пуста – её украшала огромная чешская люстра под, сложенным, как карточный домик, потолком и висящий на стенах ковры. При входе красовалось пузатое кресло, на котором сидело большое фарфоровое блюдце с цукатами. На подоконнике лежали разноцветные пушистые кисти, глиняный кувшин и две чашки – всё это Марк принёс сюда в прошлый раз. Он наполнил чаши святой водой, - да так наполнил, что агиасме в сосуде стало тесно, - окунул в воду кисти. И после – несколько подумав – выбросил их на улицу. Перекрестился. Вдали занимался рассвет. Правая створка окна была зашторена, - левая – распахнута в новый сентябрьский день. Там можно было увидеть непрерывные ряды деревьев с глянцевыми – после сладкого утреннего дождя, - гигантскими кронами, и церковь, с обёрнутым в золотую фальгу шариком мороженого вместо купола. Из-за апсиды церкви, обрамлённой берёзами и елями, выглядывала, едва заметная худая колокольня. Часы показывали тридцать минут пятого, это значило 4:30 Они должны были прийти в 4:50.
Скорее бы, - нервно процедил Марк, - скорее. За последнее время он сильно постарел. Некогда чернильно-чёрная проволочная борода покрылась редкими седыми пятнами, руки-поршни перестали слушаться хозяина перед лицом новой картины, а волевой подбородок начинал двигаться взад-вперёд, когда тот поедал любимые десерты. передние зубы выпали вместе с волосами. Чтобы спрятать залысину и тощее тело, Марк надевал вязаную шапку, которая по-вангоговски отрезала ему торчащие уши, шерстяной свитер с высоким воротником и вельветовые штаны под коричневый тон зимних ботинок. Прохожие из-за такого внешнего вида очень часто имели наглость принимать его за Перельмана. Черты лица и апатия в глазах, присущая всем затворникам, которые должны отталкивать интересе, притягивали, обозначая в нём другого человека. Поначалу Марку такая узнаваемость сильно не нравилась, и он всячески, - насколько хватало денег и сил, - пытался прикрыть эти схожие с математиком черты. Сбривал любимую бороду и чаще наносил визиты в местные секондхэнды. Но позже, когда понял, что все попытки четны; что от народного всепроникающего взгляда невозможно спрятать народного героя, смерился с участью и перестал убегать от вспышек фотокамер, и т.н. «вопросов на миллион». Но по-прежнему старался на них не отвечать. И не то, чтобы Марку не нравилась подобная слава или Марк боялся последствий известности; даже наоборот – он их хотел. Желал. Вот только душа по ночам не могла смериться с тем, что чужие фанфары заглушают его самого. Душа хотела справедливости. Чтобы её потёмки освещали не чьи-то наивные улыбки и возгласы, обращённые к внешности, а те, что обращены к его имени. Которое, как считал сам Марк, того заслуживает.
*
С рождения он жил с матерью в Петербурге, в доме по тогдашним меркам фешенебельном, с неклассической архитектурой. Дом был высшей советской категории – многоэтажный и как бы выдержанный в стиле «сталинского ампира». В таких селилась номенклатура ЦК и избранные слои духовной советской элиты – из подъездов во двор всегда доносилась музыка Вагнера, а на лестничных площадках в изобилии встречались окурки от лучших американских сигарет. Они с матерью занимали небольшую двухкомнатную квартирку. В ней он и вырос. Моя комната, - с трепетом благоговения любил вспоминать Марк, - была маленькой и продолговатой, с крохотным окном с видом на новостройки. Я не мог обустроить её по своему вкусу: мать выбирала расцветку обоев, решала, где должна стоять мебель, и даже определяла, что будет висеть на стенах. Но я никогда не шёл противеё порядком. Моя мать, «женщина худая и фригидная, - как однажды выразился один из её любовников-писателей, состояла в диссидентских кругах. В честь этого в гостях часто прибывали борцы с системой; и из соседней комнаты доносился барион, который декламировал Бродского и Пастернака. И именно из-за голоса «Свободы», жужжащего почти в каждой квартире - на мгновение – в наших глазах сжигалось всё коричневое, так похожее на тот, набивший оскомину бумажный пакет, в который раньше сворачивали селёдку и развесной мармелад. Тогда мне было лет двенадцать. Все пародировали Брежнева, смеялись над впавшей маразм Советской властью, а в стенах нашей квартиры свою последнюю песню допевал Джон Леннон, чьи виниловые диски, сколько помню, крутились в проигрывателе радиолы Вега. Они то нам и заменили те гибкие, с рентгеновским снимком пластинки и, как позже выяснилось, пионерское лагеря. Впрочем, в один из них мне таки удалось попасть. В виду того, что я был ребёнком счастливым (вода всегда чистая, а трамваи никогда не опаздывают), мать не забывала выводить меня на пропитанный заводскими отходами, вечно холодный воздух. Чтобы, как она сама объясняла, я не о вечном уюте и тепле в будущем думал. Вот она и отправила меня. В «Будущее». Лагерь располагался совсем рядом с домом – он помещался в здании бывшего госпиталя для ветеранов второй мировой войны. В палатах этого пионерлагеря пахло сыростью и ростовскими сигаретами. Их курили старшие ребята из отряда, скрываясь от вожатых в кустах возле столовой. После шли в корпус, где отдыхали и всячески издевались над моими еврейскими клише: большим носом и торчащими ушами. Они объясняли свои удары тем, что якобы я стал причиной уродства их раненных дедов и изнасилованных матерей. И мне без компромисса приходилось свыкаться с тем, что Будущее – это вкус крови во рту.
Пока не возвращалась вожатая и не прогоняла врагов. Когда Рената Владимировна прибегала ко мне на помощь, это было слышно. У неё были красивые туфли на шпильках. Красивые ноги. И сама она была вполне. Легко впадающая в гнев и экзальтацию, она носила высокую причёску и роговые очки. Над верхней губой её виднелся светлый пушок. Она была безнадёжно глупой. Наверно, подумалось мне, в очередной раз стоящему в коридоре на коленях, она любила и умела хорошо отдаться мужчинам. После того, как она прибегала, я шёл с ней в мед.пункт, где мне давали нашатырного спирту, а оттуда – в её комнату, которую она делила вместе с вожатой – Алисой. Где уже они вместе приводили меняв себя своим настоящим запахом женщины: запахом молока и пота. Чтобы хоть как-то оттянуть встречу с моими соузниками из Будущего, Рената вместе с подругой учила меня рисовать. Сидя на полу в позе лотоса, я наблюдал за тем, как искусно скользят их кисти по плакатам; как кладутся краски; вырисовываются тени за спинами букв; скользит добрая улыбка на старательных лицах учителей. Запоминал. Повторял проделанную работу. Смотрел на ошибки. И снова запоминал. Пока – ближе к вечеру – меня, - возбуждённого и вдохновлённого, - не выставляли за дверь. Каждый вечер в гости приходили двое вожатых из соседнего отряда. И я, всё молча понимая, шёл в комнату, где из-за всех сил пытался уснуть, чтобы проснуться в завтра.
*
Однажды душным петербургским утром, когда птицы начинают сходить с ума, а восходящее солнце шлёт свой приветственный луч куполам Исаакиевского собора, мой будильник на наручных часах разбудил раньше обычного. Я сразу же подскочил. Кок можно тише, стараясь не наступать на скрипучий пол, вышел из комнаты; прихватил пластмассовую кружку. Нашёл свои изодранные коричневые сандалии. Не надевая их, - на цыпочках, - прошёл вдоль всего коридора, до конца. И постучал в вожатскую. Зная, что девочки уже не спят, постучал сильнее, для праформы. И, собираясь пнуть дверь ногой, ударил в пустоту. Дверь мне открыл один из тех спортсменов, которого я часто встречал по вечерам (все тогда носили иссиня-чёрные олимпийки с шортами, этот был без). Бакенбарды делали его похожим на развратную итальянскую обезьяну, а до неприличия поднятый воротник так и вообще превращал его в какого-то наглого Пушкина, который вместо стихов посветил себя подниманию гирь. Он проворчал что-то нечленораздельное. Громко зевнул. И вопросительно посмотрел мне в глаза. - А можно кипяточку? – с каким-то, прежде не знакомым для меня еврейским акцентом, опешил я. И протянул перед собой кружку. Пушкин опустил на неё свой взгляд. Снова зевнул. - Кипятка здесь нет. Как и Ренаты, впрочем. Уволили. – С ещё более странным ямбом ответил он. – А тебя как зовут? - Марк, - прошептал я. - Марк, значит. – Пушкин почесал кудри. – Марку просили передать – он должен к директору идти. Рисовать. - Рисовать? Ну, хорошо, - ответил я. Чуть погодя: - Скажите, а почему её уволили? Александр Сергеевич лишь лукаво улыбнулся уголками губ и , оставив меня один на один со страшным ответом, закрыл за собой дверь.
В этот же день я послушно отправился к директору лагеря, даже не подозревая, что меня там ждёт. После того, как я рассказ ему о случившемся, он понимающе кивнул и сделал серьёзное озабоченное лицо – какое крепким задним умом бюрократы вроде Ельцина делают, когда хотят показать государственную важность своей думы. Уточнил моё имя. Выдал мне нужные инструменты, ксероксы с макетами таких же хмурых лиц. И кое-что ещё. Как оказалось, для того, чтобы рисовать животных, нужно было закончить чуть ли не Суриковское училище, а для того, чтобы рисовать условного Ленина – нужно было иметь при себе соответствующую справку. Дабы у коровы не висело два вымени, а у Жукова – дишней медали. И тогда директор решил обе проблемы, объеденив их в одну бумажку, подписанную чуть ли не самим политбюро, которая (цитата): «Разрешает Марку Александровичу Листерману рисовать вождей и животных любого размера». В напарники Марку дали Пушкина. Сам себя поэт называл Сетнад (его отец был эфиопом), отчего становилось смешно. Так как он не имел справки, его главная задача заключалась в перетаскивании лестниц и инструментов, нужных для работы над большими мозаиками; и в защите художника от разъярённых соплеменников, которые каждый раз норовили испоганить краску. Также он натягивал по периметру плакаты с призывами к труду и маю, и повсюду развешивал павлинов, слонов и носорогов – стащенных с рисунков Сальвадора Дали, которые каждое воскресенье, по просьбе Марка, привозила его мать. Однако чем больше накапливалось работ – тем незаметнее подходил к концу рабочи день и конец летних каникул. - Напоследок, - особенно любил всоминать Марк, - когда оставалась последняя неделя смены – мама в очередной раз отправилась в бывший военный госпиталь, чтобы меня навестить. Но вместо примеров работ итальянца и едой, она прихватило с собой компакт-диски и плеер. Чему я был несказанно рад. Тогда ни у кого из детей такого не имелось, и я слушал записи в одиночку, перед подьёмом, когда все ещё крепко спали. Особенно мне понравилась последняя песня в то время пока неизвестного Башлачёва (рокеров либо попросту не замечали, либо они давали концерты на кухнях), записанную явно в, что называется «домашних условиях». Вдохновившись её припевом, я решил украсить настенный рисунок со Сталиным, которому, как нас Сестнадом казалось, чего-то не хватало, призывом сверху:
Выше шаги!
и словами снизу:
«Велика ты, Россия, да наступить некуда»
Когда мы показали законченную работу директору на праздник Нептуна, он, захлёбываясь своим страхом, велел нам скорее закрасить весь рисунок. А, когда узнал, откуда я взял эти слова, велел нам двоим собрать все свои вещи и уехать из «Будущего».
*
После школы я отправился учиться в петербургский Художественный институт. Мама долго не хотела отпускать меня, ссылаясь на связи, которые могли бы устроить меня в более пристижное учреждение, но её любовник, пытаясь мне понравиться, обыграл её, хитро передёрнув цитату из Бродского. Он сказал так: - Можно быть камнем, на котором напишут «Свобода». Можно быть камнем, из которого построят тюрьму. Значит, Марку таки надо стать первым камнем. Но империя в это время уже теряла свои последнии кирпичи, а пока я учился в ПХИ, и вовсе осталась ни с чем – не то, чтобы слова было не написать, преступников посадить некуда. Об ужасе 90-ых, ужасе, с которым упал во весь свой угрожающий рост, как позже написал Сорокин, великан по имени Советский Союз, я вообще умолчу. Скажу только, что мне не было до конца понятным. Получалось, что страна Лилипутия с лилипутами осталась. А твердь, не дающая им расти, исчезла. Навсегда. Стоит-таки только для честности отметить, что из этого последнего десятка двадцать первого века я, окончив училище», вышел с красным дипломом и вполне оправданными надеждами на светлое будущее. Которое, в свою очередь, не заставило себя ждать. Как-то в сентябрьский вторник 2001 года я шёл по Невскому проспекту в районе Дома Книги. На улице было необычно мало машин, и воздух был полон тем бархатом и щемящей тоской по прошлому; которые одновременно согревали сердце и жгли горло. Мне было почти хорошо. Вдруг справа от меня скрипнули тормоза, и рядом остановилась красная машина с тонированными стёклами – в кино на таких ездят гламурные дамы за сорок, которым нажившийся на людях любовник доверил несколько миллионов долларов. Передние стекло чуть опустилось, и кожаный салон за ним позвал: - Марк! У меня ёкнуло в груди. Это была Рената, моя вожатая из пионерлагеря. Её голубые глаза совсем не изменились, хоть годы и накачали ей когда-то впалые щёки ботоксом. - Залезай ко мне, - сказала он. – Поедимпоедим. Я сел в прохладный салон. Кроме Ренаты в машине были водитель и человек на переднем сиденье. - Я очень рада, что встретила тебя. – Вожатая одобряюще постучала мне пол коленке и улыбнулась. Если можно было так сказать. Её пухлые губы слегка, как гармонь, оттянулись в разные стороны и покосились вправо. Едва заметные морщинки под глазами расползлись по скрытым под тональным кремами мешкам, и нервно дёрнулось веко. Показавшуюся мне настоящий ляпис-глазурь зрачков, как удалось разглядеть, создавали линзы. Оттого сами зрачки не подавали виду, что кожа может вот-вот лопнуть от радости. - Ну, рассказывай давай – где работаешь, как мама? - Мама в порядке, - выдавил из себя я. – А работаю… С работой тоже всё отлично. Рената истерично захохотала. Водитель и человек на переднем сиденье повторили тоже самое. - Ладно тебе мне сказки рассказывать. Знаю я про тебя всё, мальчик мой. Зна-ю.
she
Мы остановились у ресторана, Рената попросила меня выйти и открыть ей дверцу. Парковка была плотно забита дорогими автомобилями, - видимо, заведение оказалось модным местом, и тому нужно было соответствовать. Я охотно подчинился ритуалу. Взял её, покрытую россыпью брильянтовых камней, холодную руку, помог подняться на шпильках и, слегка положив ладонь на тонкую талию, сопроводил до входа. Ресторан находился в большой и старом, ещё дореволюционном доме недалеко от Фонтанки. Лифт не работал, и нам пришлось идти пешком на шестой этаж. На лестнице было темно – окна на лестничных площадках были закрыты портьерами. Однако двери, ведущие в ресторан, были открыты настежь. У них стояли два худых бледных человека, одетых в чёрные жилетки и в, плотно облегающие белые рубашки с исконно китайским воротником-«мандарином». Завидев нас, они подали меню и проводили в зал. В зале нас уже встретил запах сожжённой электропроводки. Он был смешан с ароматом жаркого, исходящего из кухни, и дорогого вина из бара. Стены ресторана были покрыты видами Ниагарского водопада, – сделанные то ли из пластмассы, то ли из тонкой, полупрозрачной бумаги. За ними мелькали силуэты официантов и поваров. Особенно реалистично водопад начал выглядеть после того, как с него, как с моего лба, начали стекать капли пота. Наш столик был в самом конце зала. - Что ты будешь пить? – сдувая прядь со лба, спросила Рената. Она рухнула на кучу разноцветных подушек в форме пухлых бабочек и прижалась к стенке. На ней было короткое красное платье с небольшим вырезом. Но казалось оно очень простым и вполне целомудренным. - У меня ещё есть планы…,- соврал я. – Было бы неплохо – вина. - Вина и водки, пожалуйста, - уже обращаясь к официанту, сказала Рената. - Марк, планы у нас у всех есть, поэтому хочу рассказать обо всём и сразу… Но для начала – я действительно рада тебя видеть. Прости, что спонтанно всё получилось, но сегодня так надо. Официант торжественно водрузил на стол чашу с ароматным пуншем и графинчик русской водки. После он подошёл к столу напротив и предложил то же самое нашим соседям. В одном из них я увидел Пушкина. - Узнаёшь? – поймала мой взгляд Рената. – Узнаешь. Это Сетнад, а рядом с ним… «Человек на переднем сиденье» - сказал я про себя. - Его зовут Андрей. Мой охранник. Я встретила тебя, если честно, не случайно. Я бы хотела предложить тебе одну очень интересную работу... Когда она стала рассказывать про своё несчастное коммунальное детство и о каникулах в лагерях, я не особо понимал – собственное, какое дело имеют эти разговоры к самой работе. И как я могу стать частью всего сказанного. Но, в конце концов, в моей голове всё слилось в единую картину. Рената родилась и выросла в Москве. Жила в сталинской квартире конца тридцатых годов, доставшейся её семье из-за вполне искренней близости к режиму. Несмотря на то, что в этом просторном и светлом жилье присутствовал невыразимый советский ужас, впитавшийся во все постройки той поры, родители Ренаты были: примерным рабочим в цехе и примерной учительницей в среднеобразовательной школе. Даже имя «Рената» - заслуженно досталось ей от РЕволюции-НАрода и Труда. С детства она увлекалась рисованием
- Поработаешь у меня художником, и уже через годика два-три… Вот куда бы ты хотел больше всего улететь? - На вершину Фудзи, - наугад ответил Марк. - Вот! – Рената хлопнула ладошами по деревянному столу. – Сверстаем в этом году журналов, а потом на Запад продвинемся. - И на Восток? - И, может, на Восток, - ехидно улыбнулась она. - Bettergetyourselftogether, darling, как завещал великий Леннон, и мы будем двигаться на встречу к мечте!
Вначале пути – от подножья к вершине – всё действительно складывалось, как нельзя лучше. Уже с первого месяца, выполнив общий план, меня, штатного художника, повысили до руководителя отдела. Под моим началом находилось двадцать человек
they
Время бросать гнёзда. Время менять звёзды. Но листья, мечтая летать рядом с птицами, падают только вниз. В каждом дворе осень даёт стриптиз. Александр Башлачёв
Дом был наполнен дохлой, почти дзеновской тишиной. Тишина эта, как инь-янь, была залита солнечным светом и неизменно серыми лучами пыли. Которые расстилались по грязному паркету холла, замирали в тени пролетающих птиц и незаметно поднимались по спиральной лестнице. Андрей два раза постучал в дверь. Плоское тело двери блестело свежими потёками. Стекло в ней густо замазано, но можно было ещё разглядеть слабый силуэт низкорослого мужчины. Медная ручка, отполированная тысячами прикосновениями, горела золотом висящего над ней гербом СССР, когда-то прибитым сюда на два заржавевших гвоздя современниками хмуро-рябого Сталина. Андрей толкнул дверь рукой. Она тронулась с места, как допотопная дрезина. Вползла в комнату. Обречённо хрипнула, тюкнулась о кресло. И умерла.
Первым – пронося внутрь чёрный полиэтиленовый мешок – зашёл Сетнад. Он, тяжело дыша, протащил пакет до окна. Положил на одеяла. Протаскивая вперёд себя мольберт с уже вставленным в него полотном и, держа подмышкой, как трость, муштабель, наполеоновским шагом за ним вошёл Андрей. Он поставил мольберт перед креслом. Достал из кармана пенал и отдал его Марку. Андрей был одет в коричневый клетчатый пиджак, с торчащими из под него белой рубашкой и чёрной кофтой. В светло-синие широкие джинсы и в такие же светло-синие туфли. Острое рыло этих туфлей вздымалось ввысь, делая их похожими на мокасины, которые носили индийские герои диснеевских сказок. Из их числа Андрей больше походил на современного Алладина. На Сетнаде, напротив – был неопрятный внешний вид. На нём был некрасивый тренировочный костюм, как на хмурых спецах прошлого века – ширпотреб, который не жалко выкинуть, если случится его измазать. Чтобы выпрямить спину, Сетнад на носках, потянулся вверх, к невидимой перекладине. - Извините, Марк Александрович, что опоздали, - сказал он. – Возникли небольшие проблемы. - Нас… - замялся Андрей. - Нас, похоже, заметили. Марк подошёл к столу. - Мы… мы старались сделать всё аккуратнее, но.. но эти, они везде, сами понимаете. Соседи услышали, и сбежались, как… как мухи. Но мы, конечно, быстро всё сделали. Как велели. Андрей достал дрожащими руками сигарету. Вопросительно посмотрел на Сетнада. Тот кивнул. - Может быть, я сразу открою? – спросил Сетнад. И не дожидаясь ответа, достал из кармана перочинный нож. Поддёрнул штаны. Присел на корточки. Острое лезвие ножа моментально разрезало чёрный полиэтиленовый пакет. Распущенные и обрезанные на висках волнистые волосы. Худые узкие плечи. Слабые посиневшие руки. Голая бледная женская спина. Тонкие ножки. И изрезанные в клочья красные тряпки под телом.
*
Марк открыл толстый пенал. В первом отделении лежали новые кисти. Кисти всех размеров – от самых маленьких, с едва заметными ворсинками \, до самых больших, пушистых инструментов. Марк сразу же закрыл этот отсек. И открыл второй – там, где лежали карандаши. Он взял первый попавшийся и, проверив на остроту, - прижав его кончик к подушечке указательного пальца, ещё раз посмотрел на Ренату. - Спасибо, Сетнад, - сказал он и взял другой простой карандаш. Провёл им по запястью. Потом ещё одним, серым. Четвёртым. Синим. Пятым. Розовым. И наконец – шестым. «Идеальный» - прошептал он. Подошёл к креслу, спустил блюдце на пол и уселся перед бумагой. - Я могу идти? – спросил Сетнад. - Конечно, - ответил Марк. – Иди. Он – не глядя – открыл ему дверь. Сетнад вышел из комнаты и, уже уходя, бросил странный последний взгляд в сторону Андрея. Тот памятником стоял у трупа. По его вискам, на которых выступили вены, стекали капли пота. Можно было разглядеть едва заметные пятна на рубашке. Пятна на брюках. Пятна крови. - Ты не волнуйся, - засмеялся Марк. – Я быстренько. Он разгладил полотно.Начал что-то рисовать. Андрей с какой-то грустью посмотрел на него. Закурил. И, как воробей, запрыгнул на подоконник.
Солнце поднялось из утренней темени в светлый, тёплый день, и освещало уже весь лес. Перед линией горизонта взору открылось целое море деревьев, лишь от вида, от леденящей свежстикоторых, сводило скулы. Зелёный цвет их был един с цветом голубого неба. К которому, отсюда, с чердака, казалось, можно было прикоснуться рукой. Пение птиц. Они яростн кружили над колокольней. Они летали в золотом свете, повисшем над источником – церквью, и под круглым солнцем. И пели. Пели. Пели. «Ели бы можно было улететь» - прошептал Андрей. - Отсюда. – Повернулся к Марку. – Ты бы смог? - Наверное, - ответил Марк, - нет. - А я бы точно смог. И знаешь, желательно прямо сейчас, Пауза. Андрей потушил сигарету сразу же достал другую вторую. - Куда угодно. Куда угодно, клянусь. - Ты вот только мне скажи – зачем? – спросил Марк, поднимая блюдце с десертом. Чтобы не видеть всего этого: не видеть людей, которые хотят денег, ничего не делая, убивя ради них; грязь весь год под ногами; ложь грязью той выливающуюся из кажой пасти. Не видеть ничего, связанного с Россией. И себя в ней тоже, желательно, больше никогда. Андрей не заметил, как, отвечая, перешёл на ор. Его руки нервно тряслись. Глаза налились кровью. Покраснели. - Скажешь, Андрюша, и небо там чище и солнце ярче? – Марк проглотил цукат и посмотрел из-за мольберта на Ренату. – Отвечу. Там всё не так, как у тебя в голове, и человек, Андрюша, ты там другой. Не такой, какой здесь, в России. - Может, солнце за границей и светит также, - с металлом в голосе возразил Андрей, - но у них всё с одним только отличием – там человек отбрасывает тень, а не тень отбрасывает человека… - Люблю я эту вашу диктатуру духа! – Марк ухмыльнулся. – Сначала вы просыпаетесь ранним утром и вам слишком приторного оттого, какую безмятежную жизнь вы себе выстроили. И приходит пора всё разрушить. Как будто говорите отражению: «Ты здесь не для того, чтобы ничего не менять». И вы стаёте на путь приключений, творческих мук. И озарений. И считаете, что совершили подвиг. Хотя на самом деле, вам просто приснился один большой дурной сон.
Закончив, Марк бросил карандаш на пол. Вылез из «жиром» заплывшего кресла. Свернул полотно. Засунул его под кофту. Прихватил с собой кувшин и вышел вон. Стекло в двери звонко задрожало. Андрей посмотрел на него с подавленным молчанием. Отвернулся к лесу и закурил. Он закурил и, уставившись на разжигаемый солнцем горизонт, попытался понять для себя, кто «они», а кто – «мы». Совершенно ясно, что на какой бы стороне ты не находился, другие будут неправы. Способности у русского сознания безграничны – оно способно беспамятно любить своих и страстно ненавидеть чужих.
Андрей посмотрел на него с подавленным молчанием. Отвернулся к лесу. И закурил. Он закурил и, уставившись на разжигаемый солнцем горизонт, попытался понять для себя, кто «они», а кто – «мы». Совершенно ясно, что на какой бы стороне ты не находился, другие будут неправы. Способности у русского сознания безграничны – оно способно любить своих и страстно ненавидеть чужих.
Глава I / He
Начато на обороте авиабилета в самолёте Аэрофлота по дороге домой из Ленинграда в Цюрих.
Е.К.
Марк обвёл взглядом заброшенный чердак. Липкий, с уродливыми вмятинами деревянный пол у подле окна был застлан белыми стёгаными одеялами. В тёмном углу на раздвижном столе тикали серебряные часы с двенадцатичасовым циферблатом; и стоял телефон – белый и рогатый, похожий на автомобильное магнето ручкой сбоку; аккуратом возле диска украшенный нимбом стёртых цифр. Комната была почти пуста – её украшала огромная чешская люстра под, сложенным, как карточный домик, потолком и висящий на стенах ковры. При входе красовалось пузатое кресло, на котором сидело большое фарфоровое блюдце с цукатами.
На подоконнике лежали разноцветные пушистые кисти, глиняный кувшин и две чашки – всё это Марк принёс сюда в прошлый раз. Он наполнил чаши святой водой, - да так наполнил, что агиасме в сосуде стало тесно, - окунул в воду кисти. И после – несколько подумав – выбросил их на улицу. Перекрестился. Вдали занимал рассвет. Правая створка окна была зашторена, - левая – распахнута в новый сентябрьский день. Там можно было увидеть непрерывные ряды деревьев с глянцевыми – после сладкого утреннего дождя, - гигантскими кронами, и церковь, с обёрнутым в золотую фальгу шариком мороженого вместо купола. Из-за апсиды церкви, обрамлённой берёзами и елями, выглядывала, едва заметная худая колокольня. Часы показывали тридцать минут пятого, это значило 4:30 Они должны были прийти в 4:50.
Скорее бы, - нервно процедил Марк, - скорее. За последнее время он сильно постарел. Некогда чернильно-чёрная проволочная борода покрылась редкими седыми пятнами, руки-поршни перестали слушаться хозяина перед лицом новой картины, а волевой подбородок начинал двигаться взад-вперёд, когда тот поедал любимые десерты. передние зубы выпали вместе с волосами. Чтобы спрятать залысину и тощее тело, Марк надевал вязаную шапку, которая по-вангоговски отрезала ему торчащие уши, шерстяной свитер с высоким воротником и вельветовые штаны под коричневый тон зимних ботинок. Прохожие из-за такого внешнего вида очень часто имели наглость принимать его за Перельмана. Черты лица и апатия в глазах, присущая всем затворникам, которые должны отталкивать интересе, притягивали, обозначая в нём другого человека. Поначалу Марку такая узнаваемость сильно не нравилась, и он всячески, - насколько хватало денег и сил, - пытался прикрыть эти схожие с математиком черты. Сбривал любимую бороду и чаще наносил визиты в местные секондхэнды. Но позже, когда понял, что все попытки четны; что от народного всепроникающего взгляда невозможно спрятать народного героя, смерился с участью и перестал убегать от вспышек фотокамер, и т.н. «вопросов на миллион». Но по-прежнему старался на них не отвечать. И не то, чтобы Марку не нравилась подобная слава или Марк боялся последствий известности; даже наоборот – он их хотел. Желал. Вот только душа по ночам не могла смериться с тем, что чужие фанфары заглушают его самого. Душа хотела справедливости. Чтобы её потёмки освещали не чьи-то наивные улыбки и возгласы, обращённые к внешности, а те, что обращены к его имени. Которое, как считал сам Марк, того заслуживает.
*
С рождения он жил с матерью в Петербурге, в доме по тогдашним меркам фешенебельном, с неклассической архитектурой. Дом был высшей советской категории – многоэтажный и как бы выдержанный в стиле «сталинского ампира». В таких селилась номенклатура ЦК и избранные слои духовной советской элиты – из подъездов во двор всегда доносилась музыка Вагнера, а на лестничных площадках в изобилии встречались окурки от лучших американских сигарет. Они с матерью занимали небольшую двухкомнатную квартирку. В ней он и вырос. Моя комната, - с трепетом благоговения любил вспоминать Марк, - была маленькой и продолговатой, с крохотным окном с видом на новостройки. Я не мог обустроить её по своему вкусу: мать выбирала расцветку обоев, решала, где должна стоять мебель, и даже определяла, что будет висеть на стенах. Но я никогда не шёл против её порядком. Моя мать, «женщина худая и фригидная, - как однажды выразился один из её любовников-писателей, состояла в диссидентских кругах. В честь этого в гостях часто прибывали борцы с системой; и из соседней комнаты доносился барион, который декламировал Бродского и Пастернака. И именно из-за голоса «Свободы», жужжащего почти в каждой квартире - на мгновение – в наших глазах сжигалось всё коричневое, так похожее на тот, набивший оскомину бумажный пакет, в который раньше сворачивали селёдку и развесной мармелад. Тогда мне было лет двенадцать. Все пародировали Брежнева, смеялись над впавшей маразм Советской властью, а в стенах нашей квартиры свою последнюю песню допевал Джон Леннон, чьи виниловые диски, сколько помню, крутились в проигрывателе радиолы Вега. Они то нам и заменили те гибкие, с рентгеновским снимком пластинки и, как позже выяснилось, пионерское лагеря. Впрочем, в один из них мне таки удалось попасть. В виду того, что я был ребёнком счастливым (вода всегда чистая, а трамваи никогда не опаздывают), мать не забывала выводить меня на пропитанный заводскими отходами, вечно холодный воздух. Чтобы, как она сама объясняла, я не о вечном уюте и тепле в будущем думал. Вот она и отправила меня. В «Будущее». Лагерь располагался совсем рядом с домом – он помещался в здании бывшего госпиталя для ветеранов второй мировой войны. В палатах этого пионерлагеря пахло сыростью и ростовскими сигаретами. Их курили старшие ребята из отряда, скрываясь от вожатых в кустах возле столовой. После шли в корпус, где отдыхали и всячески издевались над моими еврейскими клише: большим носом и торчащими ушами. Они объясняли свои удары тем, что якобы я стал причиной уродства их раненных дедов и изнасилованных матерей. И мне без компромисса приходилось свыкаться с тем, что Будущее – это вкус крови во рту.
Пока не возвращалась вожатая и не прогоняла врагов. Когда Рената Владимировна прибегала ко мне на помощь, это было слышно. У неё были красивые туфли на шпильках. Красивые ноги. И сама она была вполне. Легко впадающая в гнев и экзальтацию, она носила высокую причёску и роговые очки. Над верхней губой её виднелся светлый пушок. Она была безнадёжно глупой. Наверно, подумалось мне, в очередной раз стоящему в коридоре на коленях, она любила и умела хорошо отдаться мужчинам. После того, как она прибегала, я шёл с ней в мед. пункт, где мне давали нашатырного спирту, а оттуда – в её комнату, которую она делила вместе с вожатой – Алисой. Где уже они вместе приводили меняв себя своим настоящим запахом женщины: запахом молока и пота. Чтобы хоть как-то оттянуть встречу с моими соузниками из Будущего, Рената вместе с подругой учила меня рисовать. Сидя на полу в позе лотоса, я наблюдал за тем, как искусно скользят их кисти по плакатам; как кладутся краски; вырисовываются тени за спинами букв; скользит добрая улыбка на старательных лицах учителей. Запоминал. Повторял проделанную работу. Смотрел на ошибки. И снова запоминал. Пока – ближе к вечеру – меня, - возбуждённого и вдохновлённого, - не выставляли за дверь. Каждый вечер в гости приходили двое вожатых из соседнего отряда. И я, всё молча понимая, шёл в комнату, где из-за всех сил пытался уснуть, чтобы проснуться в завтра.
*
Однажды душным петербургским утром, когда птицы начинают сходить с ума, а восходящее солнце шлёт свой приветственный луч куполам Исаакиевского собора, мой будильник на наручных часах разбудил раньше обычного. Я сразу же подскочил. Кок можно тише, стараясь не наступать на скрипучий пол, вышел из комнаты; прихватил пластмассовую кружку. Нашёл свои изодранные коричневые сандалии. Не надевая их, - на цыпочках, - прошёл вдоль всего коридора, до конца. И постучал в вожатскую. Зная, что девочки уже не спят, постучал сильнее, для праформы. И, собираясь пнуть дверь ногой, ударил в пустоту. Дверь мне открыл один из тех спортсменов, которого я часто встречал по вечерам (все тогда носили иссиня-чёрные олимпийки с шортами, этот был без). Бакенбарды делали его похожим на развратную итальянскую обезьяну, а до неприличия поднятый воротник так и вообще превращал его в какого-то наглого Пушкина, который вместо стихов посветил себя подниманию гирь. Он проворчал что-то нечленораздельное. Громко зевнул. И вопросительно посмотрел мне в глаза. - А можно кипяточку? – с каким-то, прежде не знакомым для меня еврейским акцентом, опешил я. И протянул перед собой кружку. Пушкин опустил на неё свой взгляд. Снова зевнул. - Кипятка здесь нет. Как и Ренаты, впрочем. Уволили. – С ещё более странным ямбом ответил он. – А тебя как зовут? - Марк, - прошептал я. - Марк, значит. – Пушкин почесал кудри. – Марку просили передать – он должен к директору идти. Рисовать. - Рисовать? Ну, хорошо, - ответил я. Чуть погодя: - Скажите, а почему её уволили? Александр Сергеевич лишь лукаво улыбнулся уголками губ и , оставив меня один на один со страшным ответом, закрыл за собой дверь.
В этот же день я послушно отправился к директору лагеря, даже не подозревая, что меня там ждёт. После того, как я рассказ ему о случившемся, он понимающе кивнул и сделал серьёзное озабоченное лицо – какое крепким задним умом бюрократы вроде Ельцина делают, когда хотят показать государственную важность своей думы. Уточнил моё имя. Выдал мне нужные инструменты, ксероксы с макетами таких же хмурых лиц. И кое-что ещё. Как оказалось, для того, чтобы рисовать животных, нужно было закончить чуть ли не Суриковское училище, а для того, чтобы рисовать условного Ленина – нужно было иметь при себе соответствующую справку. Дабы у коровы не висело два вымени, а у Жукова – дишней медали. И тогда директор решил обе проблемы, объеденив их в одну бумажку, подписанную чуть ли не самим политбюро, которая (цитата): «Разрешает Марку Александровичу Листерману рисовать вождей и животных любого размера».
В напарники Марку дали Пушкина. Сам себя поэт называл Сетнад (его отец был эфиопом), отчего становилось смешно. Так как он не имел справки, его главная задача заключалась в перетаскивании лестниц и инструментов, нужных для работы над большими мозаиками; и в защите художника от разъярённых соплеменников, которые каждый раз норовили испоганить краску. Также он натягивал по периметру плакаты с призывами к труду и маю, и повсюду развешивал павлинов, слонов и носорогов – стащенных с рисунков Сальвадора Дали, которые каждое воскресенье, по просьбе Марка, привозила его мать. Однако чем больше накапливалось работ – тем незаметнее подходил к концу рабочи день и конец летних каникул. - Напоследок, - особенно любил всоминать Марк, - когда оставалась последняя неделя смены – мама в очередной раз отправилась в бывший военный госпиталь, чтобы меня навестить. Но вместо примеров работ итальянца и едой, она прихватило с собой компакт-диски и плеер. Чему я был несказанно рад. Тогда ни у кого из детей такого не имелось, и я слушал записи в одиночку, перед подьёмом, когда все ещё крепко спали. Особенно мне понравилась последняя песня в то время пока неизвестного Башлачёва (рокеров либо попросту не замечали, либо они давали концерты на кухнях), записанную явно в, что называется «домашних условиях». Вдохновившись её припевом, я решил украсить настенный рисунок со Сталиным, которому, как нам Сетнадом казалось, чего-то не хватало, призывом сверху:
Выше шаги!
и словами снизу:
«Велика ты, Россия, да наступить некуда»
Когда мы показали законченную мозаику директору на праздник Нептуна, он, захлёбываясь в своём страхе, велел нам скорее закрасить весь рисунок. А, когда узнал, откуда я взял эти слова, велел нам двоим собрать все свои вещи уехать из «Будущего».
*
После школы я отправился учиться в петербургский Художественный институт. Мама долго не хотела отпускать меня, ссылаясь на связи, которые могли бы устроить меня в более престижное учреждение, но её любовник, пытаясь мне понравиться, обыграл её, хитро передёрнув цитату из Бродского. Он сказал так: - Можно быть камнем, на котором напишут: «Свобода». Можно быть камнем, из которого построят тюрьму. Значит, Марку таки надо стать первым камнем. Но империя в это время уже теряла свои последние кирпичи, а пока я учился в ПХИ, и вовсе осталась не с чем – не то, чтобы слова было не написать, преступников посадить некуда. Об ужасе 90-ых, с которым упал во весь свой угрожающий рост, как позже написал Сорокин, великан по имени Советский Союз, я вообще умолчу. Скажу только, что мне это было не до конца понятным. Получалось, что страна Лилипутия с лилипутами осталась. А твердь, не дающая им расти, исчезла. Навсегда. Стоит таки только для честности отметить, что из этого последнего десятка двадцатого века я, окончив училище, вышел с красным дипломом и вполне оправданными надеждами на светлое будущее. Которое, в свою очередь, не заставляло себя ждать. Как-то в сентябрьское воскресенье 2001 года я шёл по Невскому проспекту в районе Дома Книги. На улице было необычно мало машин, и воздух был полон тем бархатом и щемящей тоской по прошлому, которое одновременно согревало сердце и жгло горло. Мне было почти хорошо. Вдруг справа от меня скрипнули тормоза, и рядом остановилась красная машина с тонированными стёклами – в кино на таких ездят гламурные дамы за сорок, которым нажившейся на людях любовник доверил 5 миллионов долларов. Переднее стекло чуть опустилось, и кожаный салон за ним позвал: - Марк! У меня ёкнуло в груди. Это была Рината, моя вожатая из пионерлагеря. Её голубые глаза совсем не изменились, хоть годы и накачали её когда-то впалые щёки, ботоксом. - Залезай ко мне, - сказала она. – Поедем покушаем. Я сел в прохладный салон. Кроме Ринаты, в машине были водитель и человек на переднем сиденье. - Я очень рада, что встретила тебя. - Вожатая ободряюще постучала мне по коленке и улыбнулась. Если можно было так сказать. Её пухлые губы слегка, как гармонь, оттянулись в разные стороны и покосились вправо. Едва заметные морщинки под глазами расползлись по скрытым под тональными кремами мешкам, и нервно дёрнулось веко. Показавшееся мне изначально ляпис-глазурь зрачков, как удалось разглядеть, создавали линзы. Оттого сами зрачки не подавали виду, что кожа может вот-вот лопнуть от радости. - Ну, рассказывай давай – где работаешь, как мама? - Мама в порядке, - выдавил из себя я. – А работаю… С работой тоже всё отлично. Рината нервно захохотала. Водитель и человек на переднем сиденье повторили тоже самое. - Ладно тебе мне сказки рассказывать. Знаю я про тебя всё, мальчик мой. Зна-ю.
*
Однажды душным петербургским утром, когда птицы начинают сходить с ума, а восходящее солнце шлёт свой приветственный луч куполам Исаакиевского собора, мой будильник на наручных часах разбудил раньше обычного. Я сразу же подскочил. Как можно тише, стараясь не наступать на скрипучий пол, вышел из комнаты; прихватил пластмассовую кружку. Нашёл свои изодранные коричневые сандалии. Не надевая их, - на цыпочках, - прошёл вдоль всего коридора, до конца. И постучал в вожатскую. Зная, что девочки уже не спят, постучал сильнее, для проформы. И, собираясь пнуть дверь ногой, ударил в пустоту. Дверь мне открыл один из тех спортсменов, которого я часто встречал по вечерам (все тогда носили иссиня-чёрные олимпийки с шортами, этот был без). Бакенбарды делали его похожим на развратную итальянскую обезьяну, а до неприличия поднятый воротник так и вообще превращал его в какого-то наглого Пушкина, который вместо стихов посветил себя подниманию гирь. Он проворчал что-то нечленораздельное. Громко зевнул. И вопросительно посмотрел мне в глаза. - А можно кипяточку? – с каким-то, прежде не знакомым для меня еврейским акцентом, опешил я. И протянул перед собой кружку. Пушкин опустил на неё свой взгляд. Снова зевнул. - Кипятка здесь нет. Как и Ренаты, впрочем. Уволили. – С ещё более странным ямбом ответил он. – А тебя как зовут? - Марк, - прошептал я. - Марк, значит. – Пушкин почесал кудри. – Марку просили передать – он должен к директору идти. Рисовать. - Рисовать? Ну, хорошо, - ответил я. Чуть погодя: - Скажите, а почему её уволили? Александр Сергеевич лишь лукаво улыбнулся уголками губ и , оставив меня один на один со страшным ответом, закрыл за собой дверь. ***